— С этими неотесанными людьми я его не сравниваю, дорогая Роза, мне жаль только, что он с его способностями и умом не занимает в обществе того места, на которое они дают ему право, и не отдает их в полной мере служению тому благородному делу, к которому он примкнул. Разве Лохил, и П ***, и М***, и Г*** не отличаются прекрасным образованием и отменными талантами? Почему он считает ниже своего достоинства быть полезным и деятельным, как они? Мне часто приходит в голову, что его пыл замораживает этот гордый, ледяной англичанин, с которым он не расстается.
— Полковник Толбот? Без сомнения, это очень неприятный человек. На шотландских женщин он смотрит так, точно ни одна из них не стоит того, чтобы он подал ей чашку чая. А у Уэверли такая нежная душа, он такой образованный...
— Да, — промолвила Флора с улыбкой, — он может любоваться луной и цитировать строфы из Тассо.
— А кроме того, ты ведь знаешь, каким храбрым он был в бою, — добавила мисс Брэдуордин.
— Если уж говорить об этом, — ответила Флора,— то, я считаю, все мужчины (то есть те, кто заслуживает этого имени) примерно одинаковы; по-моему, больше мужества нужно для того, чтобы бежать. Кроме того, когда они оказываются друг против друга, в них пробуждается какой-то воинственный инстинкт, как мы это видим у самцов животных — псов, быков и т. д. Но на возвышенные и рискованные предприятия Уэверли совершенно неспособен. Он никогда не мог бы быть своим знаменитым предком сэром Найджелом, он мог бы быть только его панегиристом, и поэтому я скажу тебе, дорогая Роза, где он будет на своем месте и в своей стихии,— в мирном кругу домашних радостей, беспечных занятий литературой и изысканных наслаждений Уэверли-Онора. Он переделает там библиотеку в самом утонченном готическом вкусе, украсит ее полки редчайшими и ценнейшими сочинениями, будет чертить планы, рисовать пейзажи, писать стихи, воздвигать храмы и устраивать гроты; а в ясную летнюю ночь будет выходить на галерею у входа и любоваться оленями, бродящими при лунном свете; или, скажем, лежать в тени древних дубов с их фантастическими очертаниями; а то будет читать стихи своей красавице жене, гуляя с ней под руку, и будет счастливейшим человеком!
«А она будет счастливейшей из женщин!» — подумала про себя бедная Роза. Но она лишь вздохнула и переменила тему разговора.
По мере того как Уэверли проницательнее вглядывался в придворную жизнь, у него оставалось все меньше оснований восхищаться ею. Говорят, что в желуде заключен целый дуб со всеми его будущими ветвями. Так и в этом дворе, как в желуде, он уже видел столько источников tracasserie и интриг, что они сделали бы честь двору обширной империи. Каждое значительное лицо имело собственные цели, которые и преследовало, с упорством, совершенно несоразмерным, по мнению Уэверли, со степенью их важности. Почти все эти лица имели свои поводы к недовольству, хотя больше всего оснований к этому было у достойного барона, так как душа его болела за общее дело.
— Едва ли, — сказал он однажды утром Уэверли, когда они смотрели на замок, — едва ли мы дождемся осадного венка. Вы знаете, что его сплетали из корней и травы растений, выросших в осажденном городе, а то его делают из веточек parietaria — жимолости, или стенницы; не удастся нам, говорю я, заслужить венок этой блокадой — или осадой — эдинбургского замка.
К этому он привел много ученых и убедительных доводов, повторение которых в настоящей повести вряд ли доставило бы удовольствие читателю.
Кое-как отделавшись от старика, Уэверли отправился на квартиру к Фёргюсу, куда последний наказал ему прийти и дожидаться его возвращения из Холируд-хауса.
— Завтра у меня будет особая аудиенция, — сказал он ему накануне, — заходи поздравить меня с успехом, в котором я не сомневаюсь.
День аудиенции настал. В комнате Фёргюса Уэверли нашел прапорщика Мак-Комбиха,— он ждал возможности отрапортовать о своем дежурстве во рве, который прорыли поперек крепостного холма и называли траншеей. Скоро на лестнице раздался голос предводителя, кричавшего в яростном нетерпении:
— Каллюм, эй, Каллюм Бег, дьявол!
Когда Фёргюс вошел в комнату, все черты его выражали неистовую ярость, а немного нашлось бы людей, на чьем лице это чувство отразилось бы более ярко. Когда он был в этом состоянии, жилы проступали у него на лбу, ноздри раздувались, щеки и глаза горели, а взгляд его был взглядом бесноватого. Эти признаки наполовину подавленного гнева были тем страшнее, что изобличали неистовые усилия воли сдержать припадок почти неудержимой страсти, породившей ужасающий внутренний конфликт, от которого он трясся всем телом.
Войдя в квартиру, он отстегнул палаш и швырнул его на пол с такой силой, что тот полетел на другой конец комнаты.
— Сам не знаю, — воскликнул он, — что мне мешает дать сейчас торжественную клятву, что я никогда больше не обнажу за него меча! Каллюм, заряди мои пистолеты и принеси их сюда сию же секунду! Слышишь, сию же секунду!
Каллюм, которого ничто никогда не удивляло, не пугало и не приводило в замешательство, выполнил это приказание с отменным хладнокровием. Эван Дху, на челе которого одна мысль, что его вождя могли оскорбить, вызвала такую же бурю, исполнился мрачного молчания и только ждал момента, когда сможет узнать, кому и где мстить за эту обиду.
— А, Уэверли, ты здесь, — сказал предводитель, что-то припоминая. — Правильно. Я просил тебя разделить мое торжество, а сейчас ты видишь мое — как бы тебе сказать? — разочарование.